На это Вольф отвечал:
— Человеческий ум ограничен. Но всегда для дела разумнее полагаться на него, чем сомневаться. К тому же, если мы ничего не найдём и дьявольское предприятие Гарина окажется нашей выдумкой, то и слава богу. Мы исполнили свой долг.
Кельнер принёс яичницу и две кружки пива. Появился хозяин, багрово-румяный толстяк:
— Доброе утро, господа! — И, посвистывая одышкой, он озабоченно ждал, когда гости утолят аппетит. Затем протянул руку к долине, ещё голубоватой и сверкающей влагой: — Двадцать лет я наблюдаю… Дело идёт к концу, — вот что я скажу, мои дорогие господа… Я видел мобилизацию. Вон по той дороге шли войска. Это были добрые германские колонны. (Хозяин выкинул, как пружину над головой, жирный указательный палец.) Это были зигфриды — те самые, о которых писал Тацит: могучие, наводившие ужас, в шлемах с крылышками. Обер, ещё две кружки пива господам… В четырнадцатом году зигфриды шли покорять вселенную. Им не хватало только щитов, — вы помните старый германский обычай: издавать воинственные крики, прикладывая щит ко рту, чтобы голос казался страшнее. Да, я видел кавалерийские зады, плотно сидевшие на лошадях… Что случилось, я хочу спросить? Или мы разучились умирать в кровавом бою? Я видел, как войска проходили обратно. Кавалеристы всё ещё плотно, чёрт возьми, сидели на сёдлах… Германцы не были разбиты на поле. Их пронзили мечами в постелях, у их очагов…
Хозяин выпученными глазами обвёл гостей, обернулся к развалинам, лицо его стало кирпичного цвета. Медленно он вытащил из кармана пачку открыток и хлопнул ею по ладони:
— Вы были в городе, я спрошу: видали вы хотя бы одного немца выше пяти с половиной футов росту? А когда эти пролетарии возвращаются с заводов, вы слышали, чтобы один хотя бы имел смелость громко сказать: «Дейчланд»? А вот о социализме эти пролетарии хрипят за пивными кружками.
Хозяин ловко бросил на стол пачку открыток, рассыпавшихся веером… Это были изображения скелета — просто скелета и германца с крылышками, скелета и воина четырнадцатого года в полной амуниции.
— Двадцать пять пфеннигов штука, две марки пятьдесят пфеннигов за дюжину, — сказал хозяин с презрительной гордостью, — дешевле никто не продаст, это добрая довоенная работа, — цветная фотография, в глаза вставлена фольга, это производит неизгладимое впечатление… И вы думаете — эти трусы-буржуа, эти пяти с половиной футовые пролетарии покупают мои открытки? Пфуй… Вопрос поставлен так, чтобы я снял Карла Либкнехта рядом со скелетом…
Он опять надулся кровью и вдруг захохотал:
— Подождут!.. Обер, положите в наши оригинальные конверты по дюжине открыток господам… Да, да, приходится изворачиваться… Я покажу вам мой патент… Гостиница «К прикованному скелету» будет продавать это сотнями… Здесь я иду в ногу с нашим временем и не отступаю от принципов.
Хозяин ушёл и сейчас же вернулся с небольшим, в виде коробки от сигар, ящичком. На крышке его был выжжен по дереву всё тот же скелет.
— Желаете испробовать? Действует не хуже, чем на катодных лампах. — Он живо приладил провод и слуховые трубки, включил радиоприёмник в штепсель, пристроенный под столом. — Стоит три марки семьдесят пять пфеннигов, без слуховых трубок, разумеется. — Он протянул наушники Хлынову. — Можно слушать Берлин, Гамбург, Париж, если это доставит вам удовольствие. Я вас соединю с Кёльнским собором, сейчас там обедня, вы услышите орган, это колоссально… Поверните рычажок налево… В чём дело? Кажется, опять мешает проклятый Штуфер? Нет?
— Кто мешает? — спросил Вольф, нагибаясь к аппарату.
— Разорившийся фабрикант пишущих машин Штуфер, пьяница и сумасшедший… Два года тому назад он поставил у себя на вилле радиостанцию. Потом разорился. И вот недавно станция опять заработала…
Хлынов, странно блестя глазами, опустил трубку:
— Вольф, — платите и идёмте.
Когда через несколько минут, отвязавшись от говорливого хозяина, они вышли за калитку ресторана, Хлынов изо всей силы сжал руку Вольфа:
— Я слышал, я узнал голос Гарина.
В это утро, часом раньше, на вилле Штуфера, расположенной на западном склоне тех же холмов, в полутёмной столовой за столом сидел Штуфер и разговаривал с невидимым собеседником. Вернее, это были обрывки фраз и ругательств. На обсыпанном пеплом столе валялись пустые бутылки, окурки сигар, воротничок и галстук Штуфера. Он был в одном белье, чесал рыхлую грудь, пялился на электрическую лампочку, единственную горевшую в огромной железной люстре, и, сдерживая отрыжку, ругал вполголоса последними словами человеческие образы, выплывавшие в его пьяной памяти.
Торжественно башенным боем столовые часы пробили семь. Почти тотчас же послышался шум подъехавшего автомобиля. В столовую вошёл Гарин, весь пронизанный утренним ветром, насмешливый, зубы оскалены, кожаный картуз на затылке:
— Опять всю ночь пьянствовали?
Штуфер покосился налитыми глазами. Гарин ему нравился. Он щедро платил за всё. Не торгуясь, снял на летние месяцы виллу вместе с винным погребом, предоставив Штуферу расправляться самому со старыми рейнскими, французским шампанским и ликёрами. Чем он занимался, чёрт его знает, видимо спекуляцией, но он ругательски ругал американцев, разоривших Штуфера два года тому назад, он презирал правительство и называл людей вообще сволочью, — это тоже было хорошо. Он привозил в автомобиле такую жратву, что даже в лучшие времена Штуфер не позволял себе и думать намазывать столовой ложкой драгоценные страсбургские паштеты, русскую икру, любительские камамберы, кишащие сверху белыми червяками. Могло даже показаться, что в его расчёты входило непрерывно держать Штуфера мертвецки пьяным.